"Архипелаг Гулаг" (монументально-публицистическое исследование репрессивной системы). Архипелаг гулаг

В лаконичной преамбуле своего грандиозного повествования Солженицын замечает: «В этой книге нет ни вымышленных лиц, ни вымышленных событий. Люди и места названы их собственными именами. Если названы инициалами, то по соображениям личным. Если не названы вовсе, то лишь по тому, что память людская не сохранила имен, - а все было именно так». Автор называет свой труд “опытом художественного исследования”. Удивительный жанр! При строгой документальности это вполне художественное произведение, в котором, наряду с известными и безвестными, но одинаково реальными узниками режима, действует еще одно фантасмагорическое действующее лицо - сам Архипелаг. Все эти “острова”, соединенные между собой “трубами канализации”, по которым “протекают” люди, переваренные чудовищной машиной тоталитаризма в жидкость - кровь, пот, мочу; архипелаг, живущий собственной жизнью, испытывающий то голод, то злобную радость и веселье, то любовь, то ненависть; архипелаг, расползающийся, как раковая опухоль страны, метастазами во все стороны; окаменевающий, превращающийся в континент в континенте .

Сама жизнь ГУЛАГа, во всей реалистической наготе, в мельчайших натуралистических подробностях, гораздо фантастичнее и страшнее любой книжной “дьяволиады”, любой, самой изощренной декадентской фантазии. Солженицын как будто подтрунивает над традиционными мечтами интеллигентов, их бело-розовым либерализмом, не способных представить себе, до какой степени можно растоптать человеческое достоинство, уничтожить личность, низведя ее до толпы “зэков”, сломать волю, растворить мысли и чувства в элементарных физиологических потребностях организма, находящегося на грани земного существования.

Обобщая в своем исследовании тысячи реальных судеб, сотни личных свидетельств и воспоминаний, неисчислимое множество фактов, Солженицын приходит к мощным обобщениям - и социального, и психологического, и нравственно-философского плана. Вот, например, автор “Архипелага” воссоздает психологию среднеарифметического жителя тоталитарного государства, вступившего - не по своей воле - в зону смертельного риска. За порогом - Большой террор, и уже понеслись неудержимые потоки в ГУЛАГ: начались “арестные эпидемии”.

Солженицын заставляет каждого читателя представить себя “туземцем” Архипелага - подозреваемым, арестованным, допрашиваемым, пытаемым. Заключенным тюрьмы и лагеря... Любой поневоле проникается противоестественной, извращенной психологией человека, изуродованного террором, даже одной нависшей над ним тенью террора, страхом; вживается в роль реального и потенциального зэка. Чтение и распространение солженицынского исследования - страшная тайна; она влечет, притягивает, но и обжигает, заражает, формирует единомышленников автора, вербует новых и новых противников бесчеловечного режима, непримиримых его оппонентов, борцов с ним, а значит, - все новых его жертв, будущих узников ГУЛАГа (до тех пор, пока он существует, живет, алчет новых “потоков”, этот ужасный Архипелаг) .

Солженицын показывает, какие необратимые, патологические изменения происходят в сознании арестованного человека. Какие там нравственные, политические, эстетические принципы или убеждения! С ними покончено чуть ли не в тот же момент, когда ты перемещаешься в “другое” пространство - по ту сторону ближайшего забора с колючей проволокой. Особенно разителен, катастрофичен перелом в сознании человека, воспитанного в классических традициях - возвышенных, идеалистических представлениях о будущем и должном, нравственном и прекрасном, честном и справедливом. Из мира мечтаний и благородных иллюзий ты враз попадаешь в мир жестокости, беспринципности, бесчестности, безобразия, грязи, насилия, уголовщины: в мир, где можно выжить, лишь добровольно приняв его свирепые, волчьи законы; в мир, где быть человеком не положено, даже смертельно опасно, а не быть человеком - значит сломаться навсегда, перестать себя уважать, самому низвести себя на уровень отбросов общества и так же именно к себе и относиться.

Чтобы дать читателю проникнуться неизбежными с ним переменами, пережить поглубже контраст между мечтой и действительностью, А.И. Солженицын нарочно предлагает вспомнить идеалы и нравственные принципы предоктябрьского “серебряного века”- так лучше понять смысл произошедшего психологического, социального, культурного, мировоззренческого переворота. “Сейчас-то бывших зэков да даже и просто людей 60-х годов рассказом о Соловках, может быть, и не удивишь. Но пусть читатель вообразить себя человеком чеховской или после чеховской России, человеком Серебряного Века нашей культуры, как назвали 1910-е годы, там воспитанным, ну пусть потрясенным гражданской войной, - но все-таки привыкшим к принятой у людей пище, одежде, взаимному словесному обращению...”.

Автор приводит символический эпизод, касающийся “коммунисток набора 37-го года”: “В свердловской пересылочной бане этих женщин прогнали сквозь строй надзирателей. Ничего, утешились. Уже на следующих перегонах они пели в своем вагоне:

“Я другой такой страны не знаю,

Где так вольно дышит человек!”

Вот с таким комплексом миропонимания, вот с таким уровнем сознания вступают благомыслящие на свой долгий лагерный путь. Ничего не поняв с самого начала ни в аресте, ни в следствии, ни в общих событиях, они по упорству, по преданности (или по безвыходности?) будут теперь всю дорогу считать себя светоносными, будут объявлять только себя знающими суть вещей”. А лагерники, встречая их, этих правоверных коммунистов, этих “благонамеренных ортодоксов”, этих настоящих “советских людей”, “с ненавистью им говорят: “Там, на воле, вы - нас, здесь будем мы - вас!”.

“Верность? - переспрашивает автор “Архипелага”. - А по-нашему: хоть кол на голове теши. Эти адепты теории развития увидели верность свою развитию в отказе от всякого собственного развития”. И в этом, убежден Солженицын, не только беда коммунистов, но и их прямая вина. И главная вина - в самооправдании, в оправдании родной партии и родной советской власти, в снятии со всех, включая Ленина и Сталина, ответственности за Большой террор, за государственный терроризм как основу своей политики, за кровожадную теорию классовой борьбы, делающей уничтожение “врагов”, насилие - нормальным, естественным явлением общественной жизни.

И Солженицын выносит “благонамеренным свой нравственный приговор: “Как можно было бы им всем посочувствовать! Но как хорошо все видят они, в чем пострадали, не видят, в чем виноваты» .

Этих людей не брали до 1937 года. И после 1938-го их очень мало брали. Поэтому их называют “набор 37-го года”, и так можно было бы, но чтоб это не затемняло общую картину, что даже в месяцы пик сажали не их одних, а все тех же мужичков, рабочих, и молодежь, инженеров и техников, агрономов и экономистов, и просто верующих.

Система ГУЛАГа достигла своего апогея именно в послевоенные годы, так как к сидевшим там с середины 30-х гг. “врагам народа” добавились миллионы новых. Один из первых ударов пришелся по военнопленным, большинство из которых после освобождения были направлены в сибирские и ухтинские лагеря. Туда же бы были сосланы “чуждые элементы” из Прибалтийских республик, Западной Украины и Белоруссии. По разным данным, в эти годы “население” ГУЛАГа составляло от 4,5 до 12 млн. человек.

“И в чем же состоит высокая истина благонамеренных? - продолжает размышлять Солженицын. - А в том, что они не хотят отказаться ни от одной прежней оценки и не хотят почерпнуть ни одной новой. Пусть жизнь хлещет через них, и переваливается, и даже колесами переезжает через них - а они ее не впускают в свою голову! А они не признают ее, как будто она не идет! Это нехотение осмысливать опыт жизни - их гордость! На их мировоззрение не должна отразиться тюрьма! Не должен отразиться лагерь! На чем стояли - на том и будем стоять! Мы - материалисты! Как же можем мы измениться от того, что случайно попали в тюрьму? Вот их неизбежная мораль: я посажен зря и, значит, я - хороший, а все вокруг - враги и сидят за дело” .

Однако вина "благонамеренных", как это понимает Солженицын, не в одном самооправдании или апологии партийной истины. Если бы вопрос был только в этом - полбеды! Так сказать, личное дело коммунистов. По этому поводу Солженицын ведь и говорит: "Поймем их, не будем зубоскалить. Им было больно падать. "Лес рубят - щепки летят", - была их оправдательная бодрая поговорка. И вдруг они сами отрубились в эти щепки". И далее: "Сказать, что им было больно - это почти ничего не сказать. Им - невместимо было испытать такой удар, такое крушение - и от своих, от родной партии, и по видимости - ни за что. Ведь перед партией они не были виноваты ни в чем".

А перед всем обществом? Перед страной? Перед миллионами погибших и замученных, перед теми, кого коммунисты, в том числе пострадавшие от собственной партии, "благонамеренные" узники ГУЛАГа, честно и откровенно считали "врагами", которых необходимо без всякой жалости уничтожить? Разве перед этими миллионами "контрреволюционеров", бывших дворян, священников, "буржуазных интеллигентов", "диверсантов и вредителей", "кулаков" и "подкулачников", верующих, представителей депортированных народов, националистов и "безродных космополитов", - разве перед всеми ими, исчезнувшими в бездонном чреве ГУЛАГа они, устремленные на создание "нового" общества и уничтожение "старого", неповинны?

Сама идея лагерей, этого орудия "перековки" человека, рождалась ли она в головах теоретиков "военного коммунизма" - Ленина и Троцкого, Дзержинского и Сталина, не говоря уже о практических организаторах Архипелага - Ягоды, Ежова, Берия, Френкеля и др.

"Когда же стройная эта теория опускалась на лагерную землю, выходило вот что: самым заядлым, матерым блатникам передавались безотчетная власть на островах Архипелага, на лагучастках и лагпунктах, - власть над населением своей страны, над крестьянами, мещанами и интеллигенцией, власть, которой они не имели в истории, никогда ни в одном государстве, о которой на воле и помыслить не могли, - а теперь отдавали им всех прочих людей как рабов. Какой же бандит откажется от такой власти?.." .

Кто же противостоит в книге Солженицына "Архипелаг ГУЛАГ” чекистам и уркам, благонамеренным" и "слабакам", теоретикам и певцам "перевоспитания" людей в зэков? Всем им противостоит у Солженицына интеллигенция. "С годами мне пришлось задумываться над этим словом - интеллигенция. Мы все очень любим относить себя, к ней - а ведь не все относимся. В Советском Союзе это слово приобрело совершенно извращенный смысл. К интеллигенции стали относить всех, кто не работает (и боится работать) руками. Сюда попали все партийные, государственные, военные и профсоюзные бюрократы..." - перечисляемый список длинен и тосклив. "А между тем ни по одному из этих признаков человек не может быть зачислен в интеллигенцию. Если мы не хотим потерять это понятие, мы не должны его разменивать. Интеллигент не определяется профессиональной принадлежностью и родом занятий. Хорошее воспитание и хорошая семья тоже еще не обязательно выращивают интеллигента. Интеллигент - это тот, чьи интересы и воля к духовной стороне жизни настойчивы и постоянны, не понуждаемы внешними обстоятельствами и даже вопреки им. Интеллигент это тот, чья мысль не подражательна" .

"Миллионы русских интеллигентов бросили сюда не на экскурсию: на увечья, на смерть, и без надежды на возврат. Впервые в истории такое множество людей развитых, зрелых, богатых культурой оказались без придумки и навсегда в шкуре раба, невольника, лесоруба и шахтера. Так впервые в мировой истории (в таких масштабах) слились опыт верхнего и нижнего слоев общества! Растаяла очень важная, как будто прозрачная, но непробиваемая прежде перегородка, мешавшая верхним понять нижних: жалость. Жалость двигала благородными соболезнователями прошлого (и всеми просветителями) - и жалость же ослепляла их. Их мучили угрызения, что они сами не делят этой доли, и оттого они считали себя обязанными втрое кричать о несправедливости, упуская при этом доосновное рассмотрение человеческой природы нижних, верхних, всех.

Только у интеллигентных зэков Архипелага эти угрызения наконец отпали: они полностью делили злую долю народа! Только сам став крепостным, русский образованный человек мог теперь писать крепостного мужика изнутри. Так невиданная философия и литература еще при рождении погреблись под чугунной коркой Архипелага". И лишь единицам было дано - историей ли, судьбой, Божьей волей - донести до читателей этот страшный слившийся опыт интеллигенции и народа. В этом видел свою миссию Солженицын. И он её выполнил. Выполнил, несмотря на протесты власть предержащих. В этом выразилась основная идея его творчества: донести до читателя чудовищную жизнь миллионов ни в чем не повинных людей, в большинстве своем крестьянства и часть интеллигенции, и другую сторону реальности - блатной мир, правящий в этой системе .

Сочинение

Имя А. И. Солженицына у многих из нас ассоциируется с названием произведения, открывшего правду о событиях, которые имели место в нашем государстве во время правления великого тирана, увековечившего себя и дела свои в шестидесяти шести миллионах убитых и замученных (именно такую цифру называет Солженицын) и навсегда оставшегося самой загадочной и жестокой персоной, когда-либо стоявшей у власти на Руси. «Архипелаг ГУЛАГ» - произведение не только о тюрьмах и лагерях, это еще и глубочайший анализ периода в истории государства Российского, который позднее получил название «эпохи культа личности».

Основной темой «Архипелага» я бы назвал правду. Правду о том, что творилось в Советском Союзе в тридцатые и сороковые годы. В преамбуле своего повествования Солженицын так и говорит: «В этой книге нет ни вымышленных событий, ни вымышленных лиц. Люди и места названы их собственными именами. Если названы инициалами, то по соображениям личным. Если не названы вовсе, то лишь потому, что память людская не сохранила имен, - а все было именно так». Солженицын пишет саму жизнь, и она предстает перед нами во всей ее наготе, в мельчайших подробностях. Она балансирует на грани смерти. Личность человека, его достоинство, воля, мысль растворяются в элементарных физиологических потребностях организма, находящегося на грани земного существования. Солженицын срывает пелену лжи, которая застилала глаза многим, в том числе и самой сознательной части нашего общества - интеллигенции.

Солженицын подшучивает над их бело-розовыми мечтами: «Если бы чеховским интеллигентам, все гадавшим, что будет через двадцать - тридцать - сорок лет, ответили бы, что через сорок лет на Руси будет пыточное следствие, будут сжимать череп железным кольцом, спускать человека в ванну с кислотами, голого и привязанного пытать муравьями, клопами, загонять раскаленный на примусе шомпол в анальное отверстие («секретное тавро»), медленно раздавливать сапогом половые части, а в виде самого легкого - пытать по неделе бессонницей, жаждой и избивать в кровавое" мясо, - ни одна бы чеховская пьеса не дошла до конца, все герои пошли бы в сумасшедший дом». И, обращаясь прямо к тем, кто делал вид, что ничего не происходит, а если и происходит, то где-то стороной, вдалеке, а если и рядом, то по принципу «авось не меня», Солженицын бросает от всех «туземцев Архипелага»:

«Пока вы в свое удовольствие занимались безопасными тайнами атомного ядра, изучали влияние Хайдег-гера и Сартра и коллекционировали репродукции Пикассо, ехали купейными вагонами на курорт или достраивали подмосковные дачи, - а воронки непрерывно шныряли по улицам, а гебисты стучали в двери» - «органы никогда не ели хлеба зря»; «пустых тюрем у нас не бывало никогда, а либо полные, либо чрезмерно переполненные».

Интересен тот факт, что в своем повествовании Солженицын не выводит героя, а как бы обобщает в своем исследовании миллионы реальных судеб, характеров. Автор воссоздает общую психологию обитателя тоталитарного государства. За дверями - террор, и уже понеслись неудержимые потоки в лагеря, «схватывались люди ни в чем не виновные, а потому не подготовленные ни к какому сопротивлению. Создавалось впечатление... что от ГПУ- НКВД убежать невозможно. Что и требовалось. Мирная овца волку по зубам».

Среди факторов, которые сделали возможным весь тот ужас, Солженицын указывает на «отсутствие гражданской доблести» у русского человека. Эта извечная покорность, которая воспитывалась в русском мужике веками крепостного права, и дала возможность для культа личности. Органы также были сильны тем, что сделали ставку на самое сильное в человеке - природные инстинкты. Подросток, чье взросление было не простым процессом, который имел проблемы с противоположным полом, кто ощущал себя слабым, - вот идеальный кандидат в следователи ГПУ. Нет более жестокого человека, чем человек слабый, получивший власть над телами и судьбами других людей. Органы культивировали все самое низменное в человеке. Зверь в чекисте не был ограничен какими-либо рамками. С людьми эти индивидуумы не имели ничего общего. Ибо то, что отличает человека от зверя, в органах не очень ценилось. Плюс стройная социалистическая теория. Плюс власть блатных в лагерях. И результат - чудовищный по своим масштабам геноцид против русского народа, который уничтожил лучшую его часть и последствия которого будут заметны еще несколько веков (во время Отечественной войны 1812 года французов называли «басурманами» -- как же сильны были предания о татаро-монгольском иге).

В художественном плане «Архипелаг ГУЛАГ» также весьма интересен. Сам автор называет свой труд «опытом художественного исследования». При строгой документальности это вполне художественное произведение, в котором наряду с известными и безвестными, но одинаково реальными узниками режима действует еще одно фантасмагорическое лицо - сам Архипелаг, по «трубам» которого «перетекают» с острова на остров люди, переваренные чудовищной тоталитарной маши-.ной.

«Архипелаг ГУЛАГ» оставляет неизгладимое впечатление. Размышлять о его значении как о «еще одном гвозде в крышку гроба коммунизма советского образца» можно долго, но я считаю, что главная ценность «Архипелага» - в воспитании той самой «гражданской доблести», носителем которой является сам автор, который до глубокой старости сохранил способность видеть суть вещей, за что он и страдает до сих пор (новая власть, разглядев в Солженицыне «вечного борца», задвинула его, закрыла его передачу на телевидении). Но мы, знающие правду, донесем ее до других.

Повесть посвящена сопротивлению живого - неживому, человека - лагерю. Солженицынский каторжный лагерь - это бездарная, опасная, жестокая машина, перемалывающая всех, кто в нее попадает. Лагерь создан ради убийства, нацелен на истребление в человеке главного - мыслей, совести, памяти.

Взять хотя бы Ивана Шухова "здешняя жизнь трепала от подъема до отбоя". И вспоминать избу родную "меньше и меньше было ему поводов". Так кто же кого: лагерь - человека? Или человек - лагерь? Многих лагерь победил, перемолол в пыль. Иван Денисович идет через подлые искушения лагеря. В этот бесконечный день разыгрывается драма сопротивления. Одни побеждают в ней: Иван Денисович, Кавгоранг, каторжник X-123, Алешка-баптист, Сенька Клевшин, помбригадира, сам бригадир Тюрин. Другие обречены на погибель - кинорежиссер Цезарь Маркович, "шакал" Фетюхов, десятник Дэр и другие

Лагерный порядок беспощадно преследует все человеческое и насаждает нечеловеческое. Иван Денисович думает про себя: "Работа - она как палка, конца в ней два: для людей делаешь - качество дай, для дурака делаешь - дай показуху. А иначе б давно все подохли, дело известное". Крепко запомнил Иван Шухов слова своего первого бригадира Ку-земина - старого лагерного волка, который сидел с 1943 года уже 12 лет. "Здесь, ребята, закон - тайга, но люди и здесь живут. В лагере вот кто погибает: кто миски лижет, кто на санчасть надеется да кто к куму стучать ходит". Такова суть лагерной философии. Погибает тот, кто падает духом, становится рабом больной или голодной плоти, не в силах укрепить себя изнутри и устоять перед искушением подбирать объедки или доносить на соседа.

Как же человеку жить и выжить? Лагерь - образ одновременно реальный и ирреальный, абсурдный. Это и обыденность, и символ, воплощение вечного зла и обычной низкой злобы, ненависти, лени, грязи, насилия, недомыслия, взятых на вооружение системой.

Человек воюет с лагерем, ибо тот отнимает свободу жить для себя, быть собою. "Не подставляться" лагерю нигде - в этом тактика сопротивления. "Да и никогда зевать нельзя. Стараться надо, чтобы никакой надзиратель тебя в одиночку не видел, а в толпе только", - такова тактика выживания. Вопреки унизительной системе номеров, люди упорно называют друг друга по именам, отчествам, фамилиям Перед нами лица, а не винтики и не лагерная пыль, в которую хотела бы превратить система людей.

Отстаивать свободу в каторжном лагере - значит как можно меньше внутренне зависеть от его режима, от его разрушительного порядка, принадлежать себе. Не считая сна, лагерник живет для себя только утром - 10 минут за завтраком, да за обедом - 5 минут, да за ужином - 5 минут. Такова реальность. Поэтому Шухов даже ест "медленно, вдумчиво". В этом тоже освобождение

Главное в повести - спор о духовных ценностях. Алешка-баптист говорит, что молиться нужно "не о том, чтобы посылку прислали или чтоб лишняя порция баланды. Молиться надо о духовном, чтоб Господь с нашего сердца накипь злую снимал..." Финал повести парадоксален для восприятия: "Засыпал Иван Денисович, вполне удовлетворенный... Прошел день, ничем не омраченный, почти счастливый". Если это один из "хороших" дней, то каковы же остальные?!

Александр Солженицын пробил брешь в "железном занавесе" и вскоре сам стал изгоем. Книги его были запрещены и изъяты из библиотек. Ко времени насильственного изгнания писателя уже были написаны "В круге первом", "Раковый корпус", "Архипелаг ГУЛАГ". Это преследовалось всей мощью государственной карательной машины.

Время забвения прошло. Заслуга Солженицына в том, что он впервые рассказал о страшном бедствии, которое испытал наш многострадальный народ и сам автор. Солженицын приподнял завесу над темной ночью нашей истории периода сталинизма.

Трудно назвать более обширное произведение, написанное в наше время, чем многотомную эпопею Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ». Это лишь на первый взгляд его книги о тюрьмах и зонах. Напротив, его книги обо всем и прежде всего - о людях; такое многообразие характеров мало где встретишь. Многообразие тематики, география, история, социология и политика его «Архипелага» поражает! В сущности, это история нашей страны, нашего государства, показанная с «черного хода», в непривычном ракурсе и в непривычной форме.

Обобщающее произведение о лагерном мире Солженицын задумал весной 1958 года; выработанный тогда план сохранился в основном до конца: главы о тюремной системе и законодательстве, следствии, судах, лагерях «исправительно-трудовых», каторжных, ссылке и душевных изменениях за арестантские годы. Однако работа прервалась, так как материала - событий, случаев, лиц - на основе одного лишь личного опыта автора и его друзей явно недоставало.

Затем, после написания «Одного дня Ивана Денисовича», хлынул целый поток писем благодаря которым в течение 1963-1964 годов был отобран опыт 227 свидетелей, со многими из которых писатель встречался и беседовал лично. С 1964-го по 1968-й созданы три редакции произведения, теперь уже состоявшего из 64 глав в трех томах. Зимой 1967-68 года, вспоминает Солженицын, «за декабрь-февраль я сделал последнюю редакцию «Архипелага». Непосредственно в предисловии к самой книге автор повествует «об этой удивительной стране «ГУЛАГ» - географией разодранной в архипелаг, но психологией скованной в континент, - почти невидимой, почти неосязаемой стране, которую и населял народ зэков. Архипелаг этот чересполосицей иссек и испестрил другую, включающую страну, он врезался в ее города, навис над ее улицами
- и все ж иные совсем не догадывались, очень многие слышали что-то смутно, только побывавшие знали все. Но будто лишившись речи на островах Архипелага, они хранили молчание...»

В первом томе две части: «Тюремная промышленность» и «Вечное движение». Здесь представлено долгое и мучительное скольжение страны по наклонной кривой террора. Всей многолетней деятельности всепроникающих и вечно бодрствующих Органов дала силу всего-навсего одна 58-я статья. Она состояла из четырнадцати пунктов.

Из первого пункта мы узнаем, что контрреволюционным признается всякое действие, направленное на ослабление власти... При широком истолковании оказалось: отказ в лагере пойти на работу, когда ты голоден и изнеможден, есть ослабление власти и влечет за собой расстрел. Пункт второй говорит о вооруженном восстании для того, чтобы насильственно отторгнуть какую-либо часть Союза Республик. Третий пункт - «способствование каким бы то ни было способом иностранному государству» и т. д. Этой статьи было достаточно, чтобы сажать миллионы людей.

Надо сказать, что операция (массовые репрессии) 1937 года не была стихийной, а планировалась, так что в первой половине этого года во многих тюрьмах произошло переоборудование: из камер выносились койки, строились сплошные нары, одноэтажные, двухэтажные. Преимущественно арестовывали членов партии со стажем до 1924 года, партийных работников, работников советского управления, военного командования, ученых, артистов. Вторым потоком шли рабочие и крестьяне.

В годы войны большую роль сыграл сталинский указ от «7.08», закон, по которому обильно сажали за колосок, за огурец, за две картошины, за катушку ниток... - все на 10 лет. Считалось, что личное признание обвиняемого важнее всяких доказательств и фактов. Чтобы добиться личного признания, следователи использовали физические и психические приемы.

Но и в ходе этого драматически-скорбного повествования, когда душа читателя постепенно как бы стекленеет от вида разверзающихся перед нею страданий, находится место и для трагической иронии. Солженицын встречает у вырвавшегося во время войны на Запад литературоведа Иванова-Разумника воспоминание о том, как тот в 1938 году оказался в Бутыркахв одной камере с бывшим прокурором, немало потрудившимся ядовитым языком над отправлением в ГУЛАГ сотен себе подобных, - теперь вынужденным ютиться с ними под нарами. И у писателя вырывается невольное: «Я очень живо себе это представляю (сам лазил): там такие низкие нары, что только по- пластунски можно подползти по грязному асфальтному полу, но новичок сразу никак не приноровится и ползет на карачках. Голову-то он просунет, а выпяченный зад так и останется снаружи. Я думаю, верховному прокурору было особенно трудно приноровиться, и его еще не исхудавший зад торчал во славу советской юстиции».

Во втором томе тоже две части: «Истребительно-трудовые» й «Душа и колючая проволока». Из них часть об «исправительных» лагерях - самая длинная в книге (22 главы) и самая угнетающе безысходная, особенно страницы о женщинах, политических, малолетках, прилагерном мире в местах особо строгого заключения. Здесь, на дне, в кромешном аду, проверяются до сих пор казавшиеся незыблемыми человеческие понятия и ценности. Прошедшие через подобное горнило, они становятся поистине дороже золота:

Статья 12 УК 1926 года, разрешающая за кражу, увечья и убийства судить детей с 12-летнего возраста, была воротами на Архипелаг для малолеток. Солженицын приводит такие цифры: в 1927-м заключенных в возрасте от 16 до 24 лет было 48 процентов от всех заключенных. Это почти половину всего Архипелага в 1927 году составляла молодежь, которую Октябрьская революция застала в возрасте от 6 до 14 лет. Они брали для себя из этой жизни всю самую бесчеловечную суть и так быстро врастали в лагерную жизнь - не за недели даже, а за дни! - будто и не удивились ей, будто эта жизнь и не была им вовсе нова, а была естественным продолжением вчерашней вольной жизни.

Проблеск надежды впервые появляется, как это ни удивительно, в начале третьего тома, в истории «особых» политических лагерей (часть 5-я - «Каторга»). Попадающие на Архипелаг после войны вдруг начинают явственно ощущать воздух свободы - не внешней, до которой путь крайне далек, но неотъемлемой и победительной внутренней воли. Провозвестником ее служит безмолвная русская старуха, встреченная писателем на тихой станции Торбеево, когда их вагон-зак ненадолго замер у перрона: «Крестьянка старая остановилась около нашего окна со спущенной рамой и через решетку окна и через внутреннюю решетку долго, неподвижно смотрела на нас, тесно сжатых на верхней полке. Она смотрела тем извечным взглядом, каким на « несчастных » всегда смотрел наш народ. По щекам ее стекали редкие слезы. Так стояла корявая, и так смотрела, будто сын ее лежал промеж нас. «Нельзя смотреть, мамаша», - негрубо сказал ей конвоир. Она даже головой не повела. Поезд мягко тронулся - старуха подняла черные персты и истово, неторопливо перекрестила нас».

Больше известен российскому читателю не как автор художественных произведений, а как диссидент, человек трагической судьбы, гонимый и преследуемый, восставший против государства и власти. Почти четверть века в нашей стране существовал запрет на публикацию его книг.
Конфликт писателя с государством завершился насильственным изгнанием его из России. Главной причиной высылки послужил первый том «Архипелага ГУЛАГ», опубликованный за рубежом в 1973 году.
ГУЛАГ имеет двойное написание: ГУЛаг — как сокращение главного управления лагерей МВД; ГУЛАГ — как обозначение лагерей страны, архипелаг.
«Лагеря рассыпаны по всему Советскому Союзу маленькими островами и побольше, — объяснял писатель иностранному читателю. — Все это вместе нельзя представить себе иначе, сравнить с чем-то другим, как с архипелагом. Они разорваны друг от друга как бы другой средой — волей, то есть не лагерным миром. И вместе с тем эти островки во множестве составляют как бы архипелаг».
Людям нашего поколения трудно, почти невозможно вообразить, что такое лагерь, репрессии, чистки. Как в цивилизованном XX веке можно было подвергать людей, лучших людей страны, таким унижениям, пыткам, до которых не додумалась даже испанская инквизиция. Больно и страшно читать романы Солженицына, потому что еще не затянулась эта рана в истории нашей страны, еще живы свидетели и жертвы страшных преступлений тех лет.
Конечно, нельзя сводить значение творчества Солженицына только к открытию и разработке им «лагерной» темы. Солженицын представляет собой редкий для XX века (сложившийся, скорее, в русской культуре XIX века и больше не появлявшийся) тип писателя-проповедника, писателя-пророка. Со страниц своих произведений, иностранных и русских журналов, с зарубежных кафедр Солженицын не уставал обвинять сначала Советскую, а потом и новую Россию в посягательстве на свободу личности. Он приступает к писательству, полагая, что главная проблема СССР — «мертвая идеология, которая хватает живых».
Над «Архипелагом ГУЛАГ» — историей репрессий, лагерей и тюрем в Советском Союзе — писатель работал с 1958 года. Это произведение он называл «опытом художественного исследования», ведь в нем задействован громадный документальный материал (227 свидетельств реальных очевидцев лагерной жизни). Автор сразу предупреждает читателя, что попасть туда легко: «А те, кто едут туда умирать, как мы с вами, читатель, те должны пройти непременно и единственно — через арест». И он проводит своего читателя по всем «островам» архипелага, заставляя его пережить и арест («аресты очень разнообразны по форме»), и следствие, и посидеть в карцере, и поработать на лесоповале.
Глубокой ненавистью проникнуто отношение писателя к противоестественной, в высшей степени антигуманной власти. Он жестко критикует Ленина, подчеркивая, что именно «вождь» провозгласил общую единую цель «очистки земли российской от всяких вредных насекомых». А под «очисткой» он подразумевал все: от «принудительных работ тягчайшего вида» до расстрела.
«Потоки» репрессий он называет не иначе как «мрачные зловонные трубы нашей тюремной канализации». Писатель не жалеет тех, кто проявили себя безжалостными палачами в годы гражданской войны или коллективизации, но сами попали «под топор» во время «потока 1939 года».
Солженицын пишет: «Если подробно рассматривать всю историю арестов и процессов 1936-1938 годов, то главное отвращение испытываешь не к Сталину с его подручными, а к унизительно-гадким подсудимым — отвращение к душевной низости их после прежней гордости и непримиримости». Можно обвинить писателя в том, что он сам не следует принципу «простой человечности», о которой пишет в конце второго тома. Но трудно судить человека, который прошел через такие ужасы.
Только ирония и юмор не дают автору погрузиться в отчаяние. «Архипелаг ГУЛАГ» написан в пародийной манере, по стилю напоминает этнографические исследования. Солженицын подробно анализирует все четырнадцать пунктов 58-й статьи, которая одна дала силу «многолетней деятельности всепроникающих и вечно бодрствующих Органов» («великая, могучая, обильная, разветвленная, разнообразная, вcеподметающая Пятьдесят Восьмая…»). Перечисляет 31 вид пыток, применявшихся при допросе и следствии, подробно описывает распорядок тюремного дня, рассказывает историю тюрем и всевозможных процессов. Однако это произведение невозможно назвать бесстрастной работой историка. Это даже не столько обвинительная речь против ужасов тоталитарного государства, сколько поминальное слово всем арестованным и расстрелянным или умершим во время пыток или позже от каторжного труда, болезней и голода.
Так же подробно, но уже с другой точки зрения — не осуждающего писателя-публициста, а лагерника Шухова, описаны лагерные будни в рассказе . Этот рассказ стал потрясением для советских людей. Он был напечатан в «Новом мире» в 1962 году под личным давлением Хрущева. По мнению Солженицына, не политика и не художественное мастерство решили судьбу рассказа, а мужицкая суть главного героя: «К этому мужику Ивану Денисовичу не могут остаться равнодушны верхний мужик Александр и верховой мужик Никита Хрущев».
В «Одном дне Ивана Денисовича» отношения между персонажами подчинены строгой иерархии. Между заключенными и лагерной администрацией — непроходимая пропасть. Обращает на себя внимание отсутствие в рассказе имен, а порой и фамилий многочисленных надсмотрщиков и охранников (друг от друга они отличаются лишь степенью свирепости по отношению к заключенным). Напротив, вопреки обезличивающей системе номеров, присвоенных лагерникам, многие из них присутствуют в сознании героя с их именами, иногда даже и отчествами. Это свидетельство сохранившейся индивидуальности не распространяется на так называемых фитилей, придурков, стукачей. В целом, показывает Солженицын, система тщетно пытается превратить живых людей в механические детали тоталитарной машины. В экстремальной ситуации Особлагеря формируется личность. Бытовой человек превращается в человека мыслящего, духовного, а люди мыслящие проявляют поразительную стойкость духа. Настоящим подвигом выглядят «научные общества», которые ученые, сидящие вместе, организовывали прямо в камерах; их непрекращающиеся труды.
Но и об этом автор пишет с едкой иронией: не может простить миллионам несчастных того, что они все держались «малодушно, беспомощно, обреченно». Можно не соглашаться в этом с автором, но нельзя забывать, что многие мыслящие люди чувствовали в те годы то же самое: не случайно Иешуа Га-Ноцри, герой романа М.А. Булгакова , говорит, что трусость — «самый страшный порок».
Страшно читать обо всех ужасах, которые происходили в те годы в лагерях. Еще страшнее понимать то, на чем настаивает автор «Архипелага ГУЛАГ»: любая власть изначально порочна, стремится к разрушению, ограничению и полному уничтожению человеческой свободы. Поэтому от всевидящего ока власти никто не защищен, и никто не может поручиться за то, что подобное никогда больше не повторится.
В конце первого тома Солженицын передает слова Власова, после того как тому огласили приговор:
«- Странно. Меня осудили за неверие в победу социализма в одной стране. Но разве Калинин — верит, если думает, что еще и через двадцать лет понадобятся в нашей стране лагеря?..
Тогда это недостижимо казалось — через двадцать.
Странно, они понадобились и через тридцать».
Солженицын продолжил критиковать власть в России и после перестройки. В 1994 году, возвращаясь на родину, он проехал всю Россию с востока на запад, поговорил с людьми и во всеуслышание заявил: «Демократия в России еще не наступила… Какая же это реформа, если результат ее — презрение к труду и отвращение к нему, если труд стал позорным, а жульничество — доблестным».
«Всякая большая величина вызывает к себе сложное отношение», — говорит В. . Фигура А.П. Солженицына, безусловно, оказывала огромное влияние на литературную и — шире — духовную жизнь России на протяжении нескольких десятилетий. Можно не принимать гражданскую позицию писателя, можно критиковать его художественные произведения, такие публицистические по своей сути, но нельзя не склонить голову перед человеком, который прошел через многое и нашел в себе силы не смолчать, рассказать горькую правду о тяжелом и капризном характере власти и о жалком бессилии ее жертв. И если в своих произведениях и публичных выступлениях писатель «перегибает палку», то только для того, чтобы старшее поколение осознало прошлые ошибки, а новое — не повторило их.

Т.В. Телицына

Внимание к образности в структуре «Архипелага ГУЛаг» обусловлено прежде всего авторским определением жанра этой книги - «опыт художественного исследования». А.И. Солженицын так его объясняет: «Это нечто иное, чем рациональное исследование. Для рационального исследования уничтожено почти все: свидетели погибли, документы уничтожены. То, что мне удалось сделать в “Архипелаге”, который, к счастью, имеет влияние во всем мире, выполнено методом качественно другим, нежели метод рациональный и интеллектуальный». «Там, где науке недостает статистических данных, таблиц и документов, художественный метод позволяет сделать обобщение на основе частных случаев. С этой точки зрения художественное исследование не только не подменяет собой научного, но и превосходит его по своим возможностям».

Автор сознательно использует метод, близкий к художественному в познании реальных событий, опирается на интуицию, творческие возможности художника, который в частном случае способен увидеть общее, типичное. «Художественное исследование - это такое использование фактического (не преображенного) жизненного материала, чтобы из отдельных фактов, фрагментов, соединенных, однако, возможностями художника, - общая мысль выступала бы с полной доказательностью, никак не слабей, чем в исследовании научном».

Художественное исследование, по мысли автора, внутренне не противоречиво. Взаимодействие двух различных методов познания действительности, исследовательского и художественного, предполагает, на первый взгляд, как бы разрушение одного из них. На самом же деле происходит взаимодополнение одного метода другим, а следовательно, одной системы элементов структуры, воплощающих этот метод, другой. Создается особый тип повествования, в котором художественное начало выступает продолжением исследовательского, а исследовательское вырастает из художественного. Поэтому особенно важно проанализировать образную систему «Архипелага ГУЛаг» - художественно-публицистического произведения, поскольку прежде всего на образном уровне его структуры реализуется художественный метод.

Главным фактором, формирующим структуру данного произведения, является публицистическая идея, доказательство которой и организует текст в единое целое. Эта публицистическая идея так глубока и многогранна, что автор нигде в произведении не выразил ее в законченной форме. На протяжении всей книги она получает свое развитие, уточняется, приобретает новые оттенки. Для того, чтобы читатель верно понял основную мысль, автор выстраивает сложную систему ее доказательства. В эту систему включается и образность. Она становится неотъемлемой составляющей структуры текста произведения. Это особенно хорошо видно при линейном его исследовании.

Уже во вступлении дается образный импульс всему дальнейшему повествованию, а в 1-й главе намечены основные виды образности.

Факт, сообщенный в заметке из журнала «Природа», о том, как на реке Колыме во время раскопок в линзе льда было найдено мясо рыбы или тритона, а затем съедено присутствующими, почти нейтрален по лексике. И не вызвал бы он особого читательского внимания, если бы в изложении не была выражена ироническая авторская модальность. Она играет особую роль и сосредоточена в зачине, комментарии и выводе.

«Году в тысяча девятьсот сорок девятом» - этот сказовый зачин контрастирует с последующим изложением содержания, нейтральным по модальности. В ходе повествования появляется ироническое авторское замечание - «свидетельствовал ученый корреспондент». Модальность лексики в следующем абзаце подчеркивает неверность читательских выводов после прочтения заметки, которые состояли в том, что журнал подивил читателей найденным рыбьим мясом.

Во фразе, завершающей сообщение, правильный логический акцент ставится благодаря именно авторской иронии: «Но мало кто из них мог внять истинному богатырскому смыслу неосторожной заметки».

Модальность заключительной фразы вызывает два вопроса у читателя: 1. В чем состоит истинный богатырский смысл заметки?

2. В чем неосторожность заметки? О чем она проговорилась?

Ироническое сообщение автора о заметке и ее содержании уже готовит читателя к противоположному, скрытому смыслу. Читатели не разгадали ее, так как подивились свежести рыбьего мяса, а, по мнению автора, внимание должны были привлечь те, кто съел рыбье мясо. Это - присутствующие на раскопках.

Чтобы сосредоточить внимание читателя на «присутствующих», автор в третьем абзаце создает картину поедания рыбьего мяса. Она утрированна, бремя действия убыстрено, как при замедленной съемке, модальность лексики ясно выражена:

«Мы - сразу поняли. Мы увидели всю сцену ярко до мелочей: как присутствующие с ожесточенной поспешностью кололи лед; как, попирая высокие интересы ихтиологии и отталкивая друг друга локтями, они отбивали куски тысячелетнего мяса, волокли его к костру, оттаивали и насыщались».

Ответ дается читателю в четвертом абзаце. Этими присутствующими было «единственное на земле могучее племя зэков, которое и вело раскопки на реке Колыме, и только зэки могли охотно съесть тритона.

Сверхфразовое единство, состоящее из четырех абзацев в смысловом отношении завершено, сцеплено тематической лексикой. В трех абзацах повторяется слово присутствующие, а в четвертом на нем сделано логическое ударение. В первом и четвертом повторяются выражения: охотно съели их (1-й), охотно съесть тритона (4-й), как бы окаймляя сверхфразовое единство. (Повторы - знак особого авторского внимания.) Третье слово - зэки - выступает как ответ на вопрос: в чем «богатырский» смысл неосторожной заметки? В том, что она рассказала о зэках.

И Колыма уже стала не просто местом, где нашли замерзшее мясо тритона, а местом, где обитало «могучее племя зэков».

Пятый абзац посвящен Колыме, представленной следующими словесными образами: Колыма - «самый крупный и знаменитый остров», Колыма - «полюс лютости этой удивительной страны ГУЛАГ, географией разодранной в архипелаг, но психологией скованной в континент, - почти невидимой, почти неосязаемой страны, которую и населял народ зэков».

Образ Архипелага - как страны зэков - логически возникает из авторского рассуждения о заметке в газете. Он появляется не просто как метафора, а как логически объясненная метафора. То, что архипелаг становится действительно образным вариантом мысли о расположении лагерей в СССР, подтверждается дальнейшим раскрытием его сущности как цельного неделимого существа, обладающего своим характером, своей психологией, своим образом жизни.

В следующих абзацах - ответ на вопрос, в чем же неосторожность заметки. Она в том, что говорить о стране Архипелаг ГУЛаг было не принято. Исторические изменения в стране приоткрыли завесу тайны над Архипелагом, но выступило на свет «ничтожно малое». Автор понимает, что время уносит знаки Архипелага: «Иные острова за это время дрогнули, растеклись, полярное море забве­ния переплескивает над ними».

Образ Архипелага возник из логического рассуждения, документального материала и ассоциативного сопоставления. Эта черта характерна для публицистических произведений, где образность тесно связана с логикой рассуждения и часто возникает по мере развития мысли.

Уже вступление к книге дает понять, что это не просто исследование удивительной и жестокой страны Архипелаг - это публицистическое исследование. Последние два абзаца определяют задачу, стоящую перед автором: «Я не дерзну писать историю Архипелага: мне не досталось читать документов...», но «...может быть сумею я донести что-нибудь из косточек и мяса? - еще впрочем живого мяса, еще впрочем живого тритона».

Так, образом еще живого тритона завершается формулировка задачи исследования.

Смысловые куски этого текста, завершенные сами по себе, объединены между собой не только логикой мысли, но и развитием образного видения проблемы. В первом абзаце это просто факт - подземная линза льда с замерзшими представителями ископаемой фауны. В девятом абзаце - кости обитателей Архипелага, вмерзшие в линзу льда - это иносказание, а в последнем абзаце - косточки и мясо, еще впрочем живого мяса, еще впрочем живого тритона - это уже образ. Так вступление демонстрирует спаянность публици­стической мысли автора с его образным видением темы рассуждения.

Образный тон, заданный в этой части текста книги, присутствует в дальнейшем повествовании. Обращение к художественной образности как бы пульсирует в зависимости от развития основной публицистической идеи, от поворотов мысли автора при рассуждении, от наличия или отсутствия документального материала, предоставляемого в качестве доказательства.

Для того чтобы наиболее верно проанализировать разновидности образов и организацию их в систему, необходимо определить параметр художественности.

Образ Архипелага, уже заданный во вступлении, проходит через всю книгу, обогащаясь в каждой главе за счет нового документального материала. Страстное публицистическое толкование и изложение материала насыщают его особым смыслом. Это единственный образ, который развивается во всей книге по мере исследования фактического материала. Становясь емким, образ Архипелага изменяет у читателя восприятие в дальнейшем повествовании документа, факта. Благодаря ему конкретные эпизоды, случаи, ситуации получают как бы единую образную точку преломления.

Логика рассуждения объясняет последовательность глав в книге, а внутри каждой главы - системную упорядоченность материала. Составляющей этой системы является образность, включенная в решение исследовательских задач.

Часть первая называется «Тюремная промышленность». Это название - метафора, охватывающая весь путь от ареста до тюремного заключения. Аналогия с промышленным производством выражает, безусловно, горькую иронию автора, подчеркивающую параллель между безликим производственным процессом и процессом переселения людей в страну зэков. Глава первая - «Арест» - это первый этап «тюремной промышленности». Начинается она вопросом, который определил логику дальнейшего повествования - «Как попадают на этот таинственный Архипелаг?» И почти сразу автор отвечает: «Те, кто идут Архипелагом управлять - попадают туда через училища МВД.

Те, кто едут Архипелаг охранять - призываются через военкоматы.

И далее автор, рассуждая об аресте, приводит метафорическое описание ощущения ареста. В риторических вопросах арест сравнивается с переломом всей вашей жизни, с ударом молнии в вас, с невмещаемым духовным сотрясением, с расколовшимся мирозданием. «Арест - это мгновенный разительный переброс, перекид, перепласт из одного состояния в другое».

Автор определяет арест именно как динамическое состояние, которое в данном и последующих примерах лексически выражено отглагольными существительными: хозяйничанье, взламывание, вспарывание, сброс, срыв, выброс, вытряхивание, рассыпание, разрывание, нахламление, хруст.

Обилие семантически близкой и образной лексики, передает оттенки этого состояния. Характеристика состояния ареста оформляется за счет деталей, которые органично вписываются в общую картину: «Это - бравый вход невытираемых сапог бодрствующих оперативников». Не входящие оперативники, а бравый вход сапог. И далее: «Это - ...напуганный прибитый понятой».

И опять в данном контексте понятой - не действующее лицо, а деталь картины ареста.

Картина состояния ареста передана через зрительные и слуховые знаки - нахламление, разрывание, стук, удар, звонок. Такой вариант образа можно назвать образ-тип состояния.

Образ-тип как разновидность публицистической образности в ряде работ изучает М.И. Стюфляева, но относит этот вид образности прежде всего к созданию обобщенного образа человека. Однако такое определение можно использовать и при анализе картины состояния. Образ-тип состояния близок к лирическому образу, но в нем проявляется в большей степени исследовательское начало, чем художественное.

По мере движения текста образный способ исследования ареста углубляется и предстает в новом варианте: «По долгой кривой улице нашей жизни мы счастливо неслись или несчастливо брели мимо каких-то заборов, заборов, заборов - гнилых деревянных, глинобитных дувалов, кирпичных, бетонных, чугунных оград. Мы не задумывались - что за ними? Ни глазом, ни разумением мы не пытались за них заглянуть - а там-то и начинается страна ГУЛАГ, совсем рядом, в двух метрах от нас. И еще мы не замечали в этих заборах несметного числа плотно подогнанных, хорошо замаскированных дверок, калиток. Все, все эти калитки были приготовлены для нас! - и вот распахнулась быстро роковая одна, и четыре белых мужских руки, не привыкших к труду, но схватчивых, уцепляют нас за ногу, за руку, за воротник, за шапку, за ухо - вволакивают как куль, а калитку за нами, калитку в нашу прошлую жизнь, захлопывают навсегда.

Все. Вы - арестованы!».

Этот вариант образности можно было бы назвать образом-моделью. Абстрагированность от реалий, конкретики, обращение к фантазии, условности позволяет сказать, что перед нами образное моделирование ситуации ареста. По мнению М.И. Стюфляевой, «Модельное представление неизбежно сопряжено с обеднением объекта, заведомой его примитивизацией; модель приобретает приблизительность за счет огрубления черт явления. Но именно эти, казалось бы, негативные с точки зрения эстетических законов свойства делают ее особенно ценной для использования в публицистическом творчестве».

Модель демонстрирует механизм движения в логически выверенной последовательности. Лексически этот механизм взаимодействия внутренних составляющих модели выражен в глаголах движения, так как именно они воплощают динамику ситуации: мы неслись, брели, не задумывались, не пытались, не замечали, нас уцепляют, вволакивают; за нами захлопывают. Все использованные глаголы несовершенного вида и создают впечатление протяженности, незавершенности, длительности процесса. Механизм в модели отчетливо выражен на уровне действующих лиц: мы - это обобщенное понятие, это и автор, и читатель, и те, кто «счастливо неслись», и те, кто «несчастливо брели». Мы включает всех, кто прошел через эту модель ситуации ареста, да и тех, кто мог столь же беспричинно пройти. Другие действующие лица - те, которые «уцепляли», «вволакивали», «захлопывали» - также представлены обобщенно: «четыре белых мужских руки, не привыкших к труду, но схватчивых...» Синекдоха в данном случае выступает как способ типизации, способ обобщения. Смоделированная ситуация предполагает четкое видение составляющих модели и механизма их взаимодействия: тех, кто «неслись» и «брели», хватают некие другие - «четыре белых мужских руки» - вволакивают, захлопывают.

Но эта модель не настолько оголена, чтобы стать схемой. Она предстала в образном варианте. Жизнь тех, кого арестовывают, представлена в виде долгой кривой улицы, за каждым забором которой «начинается страна ГУЛАГ». И еще в этих заборах несметное число хорошо замаскированных дверок, калиток, куда каждого могут вволочь, а калитку захлопнуть навсегда.

Двоякая природа этого образа-модели (с одной стороны - образ, с другой стороны - модель) тесно связана с его функциями в произведении. Их две: познавательная проявляется в модели, эстетическая - в образе. Эта сопряженность закрепляется и ролью автора, его позицией в произведении. С одной стороны, он публицист, который обращается к читателю, моделирует ситуацию, яснее представляя суть, а с другой стороны, он герой - один из тех, кто бредет или несется по долгой кривой улице жизни и за кем захлопывается калитка.

Как видим, образ-модель активно включается в повествование, вступает эквивалентом логического рассуждения.

Состояние - ключевое понятие на данном этапе исследования, только после образного раскрытия состояния ареста появляются документальные данные о нем. Повторы семантически близких слов тесно связывают документальные примеры с предшествующими образными определениями. Состояние ареста выглядит следующим образом:

«Это - взламывание, вспарывание, сброс и срыв со стен, выброс на пол из Шкафов и столов, вытряхивание, рассыпание» и далее читаем: «При аресте паровозного машиниста Иношина... Юристы выбросили ребенка из гробика, они искали и там. И вытряхивают больных из постели, и разбинтовывают повязки».

Далее идет разъяснение, что такое арест, иным способом. Рассуждение логически выстроено, фразы точны, лаконичны. Такое изложение представляет другой тип исследования. Вначале выдвинут тезис: «И верно, ночной арест описанного типа у нас излюблен, потому что в нем есть важные преимущества». Дальнейшее рассуждение об аресте вряд ли можно отнести к научному стилю изложения, это публицистическое исследование. При внешней чеканности фраз, точности объяснения, оно пропитано иронией автора, которая особенно заметна в наукообразной лексике: «Арестознание - это важный раздел курса общего тюрьмоведения, и под него подведена основательная общественная теория». Публицистичность рассуждения проявляется и в других формах: риторических восклицаниях, риторических обращениях, в обращениях к опыту читателя, в гипотетических выводах и т. д.

Задача, решаемая автором книги, предопределяет необходимость обращения к различным вариантам публицистической образности. Примером является образ-тип героя. Появляется он уже в первой главе. Это - арестуемый. Автор пишет: «Арестуемый вырван из тепла постели, он еще весь в полусонной беспомощности, рассудок его мутен». Это некий среднестатистический тип. По мнению исследователей, «среднестатистический человек» специфичен именно для публицистики, он является продуктом собственно публицистической типизации. Если художественный образ, обобщая действительность, «...раскрывает в единичном, преходящем, случайном - сущностное, неизменно пребывающее, вечное...», то образ-тип вбирает в себя то, что свойственно многим, в нем доминирует социологическое обобщение. Но именно благодаря этому он помогает точнее отражать социальный аспект анализируемой проблемы. С другой стороны, образ-тип потому становится образом, что воображением автора достроен, абстрагирован и уже существует самостоятельно как законченное целое. Его законченность проявляется в стремлении обобщить все оттенки героя этого типа. Так, тот же арестуемый может быть злоумен, он может предстать в виде какого-нибудь «безвестного смертного», замершего от повальных арестов или в виде «кролика». Существует даже «свеже-арестованный».

Но все: и злоумный арестуемый, и свеже-арестованный, и «кролик» входят в один образ-тип - арестуемый. тексте можно найти несобственно-прямую речь, принадлежащую некоему арестуемому: «Всеобщая невиновность порождает и всеобщее бездействие. Может, тебя еще и не возьмут? Может, обойдется?». «Большинство коснеет в мерцающей надежде. Раз ты невиновен - то за что же могут тебя брать? Это ошибка».

По мере исследования «племени зэков» образ-тип неоднократно появляется в книге А.И. Солженицына. Так, в следующих главах мы встречаемся с образами-типами: новичка зэка, интеллигентного зэка, человека чеховской и послечеховской России, доходяги. Появляются образы-типы других, обитателей страны ГУЛАГ: тюремщика, ОГПУшника. Образы-типы во многом определяют специфику образной системы книги.

Публицистическая часть исследования 1-й главы отличается наличием образа-типа героя (арестуемого) и словесными образами. Отдельно следует сказать об использовании поговорок в этой части повествования и в дальнейших главах книги.

Именно в части публицистического исследования мы впервые встречаем использование поговорки. Она завершает эпизод, где автор пишет об отсутствии сопротивления у арестуемых, потому что политические аресты «отличались у нас именно тем, что схватывались люди ни в чем не виновные, а потому и не подготовленные ни к какому сопротивлению». Эта бездейственность была удобна для ГПУ - НКВД. Абзац и заканчивается поговоркой «Смирная овца волку по зубам». В данном случае поговорка становится образным вариантом рассуждения о ситуации бездействия при политическом аресте. Модель отношений действующих лиц в поговорке (волк и овца) как бы накладывается на модель отношений «арестуемый - ГПУ - НКВД». Поговорка и пословица, попадая в контекст исследования, выполняют ту же функцию, что и образ-модель. Но если образ-модель создается фантазией автора, то пословица или поговорка заимствуется исследователем для своих публицистических целей на уровне речевой образности, как и тропы»

При анализе 1-й главы необходимо выделить еще одну особенность книги - ее мемуарное начало. И хотя автор неоднократно подчеркивает, что его книга - не мемуары, воспоминания - важная составляющая структуры текста. В этих частях книги по-иному проявилась ее художественность. В 1-й главе таких эпизодов три. Функцию первого эпизода можно было бы условно назвать мемуарным аргументом, так как эпизод из личного опыта приводится в качестве аргумента к тезису, почему арестуемые не сопротивлялись и не кричали. О своем молчании автор не просто сообщает, но анализирует причины его. Он как бы отделяется от себя, арестованного. Тот начинает существовать отдельно, становится одним из «большинства». Публицистическая заостренность анализа возможна потому, что арестованный удален от автора временем, жизненным опытом, мировоззрением. «Я молчал в польском городе Бродницы - но, может быть, там не понимают по-русски? Я ни слова не крикнул на улицах Белостока - но, может быть, поляков это все не касается? Я ни звука не проронил на станции Волковыск - но Она была малолюдна, так что ж я молчу??!..»

Мемуарный отрывок построен на рассуждении, лишен образных средств, он как бы продолжает предшествующее публицистическое изложение.

Второй мемуарный эпизод имеет описательный характер. В контексте всей главы он выглядит как иллюстрация, как художественный аргумент - картина ареста автора. Это частный случай в исследовании большого числа реальных событий, но прочувствованный, глубоко понятый, в деталях воспроизведенный и образно описанный.

В этом мемуарном отрывке обращает на себя внимание образ конкретного лица - комбрига. Все действующие лица ареста названы нарицательно: комбриг, офицерская свита, двое контрразведчиков, смершевцы. Даны как бы условные названия. Комбриг в общей массе, он один из них, но это не маска, не роль, а живой человек. И его человеческая суть раскрывается именно в кульминационном моменте ареста. «Немыслимые сказочные слова» комбрига становятся рубежом превращения просто комбрига в Захара Георгиевича Травкина.

Соответствует этому движению авторская характеристика. Ее можно поделить на две половины: одна - характеризует комбрига до ареста, другая - во время ареста. Арест автора для комбрига как момент самоочищения, когда скрытые человеческие качества вдруг «вырвались» наружу. На наших глазах как бы рождается новый человек: «Его лицо всегда выражало для меня приказ, команду, гнев. А сейчас оно задумчиво осветилось - стыдом ли за свое подневольное участие в грязном деле? порывом стать выше всежизненного жалкого подчинения?».

Все остальные участники ареста так и остаются безликими - «свита штабных в углу». Поступок же комбрига выделяет его на фоне других действующих лиц.

«И хоть на этом мог бы остановиться Захар Георгиевич Травкин!

Но нет! Продолжая очищаться и распрямляться перед самим собою, он поднялся из-за стола (он никогда не вставал навстречу мне в той прежней жизни!), через чумную черту протянул мне руку (вольному, он никогда мне ее не протягивал!) и, в рукопожатии, при немом ужасе свиты, с отепленностью всегда сурового лица сказал бесстрашно, раздельно:

Желаю вам - счастья - капитан!».

Перед читателем, как бы очищаясь, рождается новый человек. Его душевное «распрямление» совпадает даже с движением тела - «поднялся из-за стола». Динамика образа видна в выделенной нами лексике: лицо всегда выражало приказ, команду, гнев - сейчас осветилось; никогда не вставал - поднялся из-за стола; никогда мне ее не протягивал - протянул мне руку; всегда суровое лицо - отепленность.

Образ закончен, вписан в эпизод, поэтому сведения о дальнейшей судьбе комбрига вынесены автором в сноску.

В создании образа конкретного лица можно выделить два основных варианта. Первый - тот, который проанализирован нами на примере образа как способ близкий к художественному, где представлен человек во всей своей глубине, многогранности, даже если он создан штрихами, кратко. (Такой вариант в книге А. Солженицына встречается в основном в мемуарных эпизодах.) Второй вариант - это публицистический способ создания образа конкретного человека, когда определяющей становится социальная роль личности. Человек предстает прежде всего в тех обстоятельствах, в которых он раскрывается как представитель той или иной партии, группы населения, среды. Например, образ Нафталия Френкеля, одного из «идеологов» Соловков. Для автора важна в этом варианте образа документальная основа. Он дает биографические данные Нафталия, отсылает читателя к фотографии. Все повествование о нем строится как доказательство бесчеловечной сути тех, кто помогал создавать лагеря. Если комбриг - это неповторимая человеческая личность на фоне безликой посредственности, то Нафгалий Френкель - лишь один из многих. «Он был из тех удачливых деятелей, которых История уже с голодом ждет и зазывает». К публицистиче­скому варианту образа конкретного лица можно отнести образ инженера-силикатчика Ольги Петровны Матрониной. Образ конкретен, но для исследования автору важно другое: «Она - из тех непоколебимо-благонамеренных, которых я уже немного встречал в камерах...». Образ генерал-майора авиации Александра Ивановича Беляева - иной тип. Он представитель высшего офицерского состава, который особым образом видел мир зэков и себя в нем: «Вытянутый, он смотрел над толпой, как бы принимая совсем другой, не видимый нам парад».

Третий мемуарный эпизод первой главы сюжетно как бы продолжает второй - это описание того, что случилось с автором после ареста. И вместе с тем, он позволяет отключиться от личности автора, ввести в повествование рассказ о других арестованных на фронте. Этот эпизод завершает главу, создавая картину состояния ареста и первых минут жизни арестованных. Он заканчивается образным выражением: «Таковы были первые глотки моего тюремного дыхания».

Глава не только логически, но и образно завершена.

Сложность особого исследовательского типа повествования определила ее композиционную сложность. Начинается глава с образного изображения ареста, затем следует публицистическое рассуждение и завершается глава мемуарными эпизодами, художественно воссоздающими картину ареста. Другие главы строятся по-другому в зависимости от материала, цели и задач исследования. Соответственно этому складывается и образная система внутри каждой главы и книги в целом. Указанные варианты образности - лишь основные. В нашем анализе они могут показаться разрозненными, если мы не вернемся к сквозному, главному образу Архипелага.

Намеченный во вступлении к книге, этот образ продолжает развиваться. По мере повествования начинает «оживать», а к концу первой части «ненасытный Архипелаг» уже «разбросался до огромных размеров». Часто образ Архипелага открывает отдельную главу, как бы давая образный импульс для последующего документального материала (в главе 2-й, 4-й второй части, в главе 1-й, 3-й, 7-й третьей части) или заканчивает документальный материал главы (в 5-й, в 14-й главе третьей части).

Этот обобщающий образ становится символом. Он и связан с фактическим материалом и уже стоит над ним, живя какой-то своей жизнью. Образа Архипелага - символ беззакония, символ несправедливости и антигуманности. Он выражает идейную сущность произведения. А.Ф. Лосев пишет: «...символ вещи есть ее закон и в результате этого закона определенная ее упорядоченность, ее идейно-образное оформление».

«Архипелаг ГУЛаг» представляет собой художественно-публицистический тип произведения на документальной основе. В нем сосуществуют три начала: документальное, публицистическое и художественное. Соответственно этим началам организовалась и система образных средств. Она слагается из таких вариантов образности: образ-тип состояния, образ-тип человека, образ конкретного лица, образ-символ, образ-модель, словесные образы. Взаимодействие этих образных вариантов и организация их в систему обусловлена публицистической задачей каждой главы и книги в целом.

Ключевые слова: Александр Солженицын, «Архипелаг ГУЛаг», критика на творчество Александра Солженицына, критика на произведения А. Солженицына, анализ произведений Александра Солженицына, скачать критику, скачать анализ, скачать бесплатно, русская литература 20 в.