Максим горький как я учился читать. Как я учился читать

Горький Максим

О том, как я учился писать

А.М.Горький

О том, как я учился писать

Товарищи!

Во всех городах, где удалось мне побеседовать с вами, многие из вас спрашивали устно и записками: как я научился писать? Спрашивали меня об этом письмами со всех концов СССР рабселькоры, военкоры и вообще начинающая литературную работу молодежь. Многие предлагали мне "написать книгу о том, как иадо сочинять художественные рассказы", "выработать теорию литературы", "издать учебник литературы". Такой учебник я не могу, не сумею сделать, да к тому же такие учебники - хотя и не очень хорошие, но все-таки полезные уже есть.

Необходимо для начинающих писать знание истории литературы, для этого полезна книга В. Келтуяла "История литературы", изданная Госиздатом; в ней хорошо изображен процесс развития устного - "народного" - творчества и письменного - "литературного". В каждом деле нужно знать историю его развития. Если бы рабочие каждой отрасли производства, а еще лучше - каждой фабрики, знали, как она возникла, как постепенно развивалась, совершенствовала производство,- рабочие работали бы лучше, чем они работают, с более глубоким пониманием культурно-исторического значения их труда, с большим увлечением.

Нужно знать также историю иностранной литературы, потому что литературное творчество, в существе своем, одинаково во всех странах, у всех народов. Тут дело не только в формальной, внешней связи, не в том, что Пушкин дал Гоголю тему книги "Мертвые души", а сам Пушкин взял эту тему, вероятно, у английского писателя Стерна, из книги "Сентиментальное путешествие"; не важно и тематическое единство "Мертвых душ" с "Записками Пиквикского клуба" Диккенса,- важно убедиться в том, что издавна, всюду плелась и всюду плетется сеть "для уловления человеческой души", что всегда, всюду были, везде есть люди, которые ставили и ставят целью работы своей освободить человека от суеверий, предрассудков, предубеждений. Важно знать, что всюду хотели и хотят успокоить человека в приятных ему пустяках и везде, всегда были и есть мятежники, которые стремились, стремятся поднять бунт против грязной и подлой действительности. И очень важно знать, что, в конце концов, мятежники, указывая людям путь вперед, толкая их на этот путь, все-таки преодолевают работу проповедников успокоения и примирения с мерзостями действительности, созданной классовым государством, буржуазным обществом, которое заразило и заражает трудовой народ подлейшими пороками жадности, зависти, лени, отвращения к труду.

История человеческого труда и творчества гораздо интереснее и значительнее истории человека,- человек умирает, не прожив и сотни лет, а дело его живет века. Сказочные успехи науки, быстрота ее роста объясняются именно тем, что ученый знает историю развития своей специальности. Между наукой и художественной литературой есть много общего: и там и тут основную роль играют наблюдение, сравнение, изучение; художнику, так же как ученому, необходимо обладать воображением и догадкой - "интуицией".

Воображение, догадка дополняют недостающие, еще не найденные звенья в цепи фактов, позволяя ученому создавать "гипотезы" и теории, направляющие более или менее безошибочно и успешно поиски разума, который изучает силы и явления природы и, постепенно подчиняя их разуму и воле человека, создает культуру, которая есть наша, нашей волей, нашим разумом творимая "вторая природа".

Это всего лучше подтверждается двумя фактами: знаменитый химик Дмитрий Менделеев создал на основании изучения всем известных элементов - железа, свинца, серы, ртути и т. д.- "Периодическую систему элементов", которая утверждала, что в природе должно существовать множество других элементов, никем еще не найденных, не открытых; он указал и признаки - удельный вес каждого из этих элементов, никому не известных. Ныне все они открыты, а кроме их, методом Менделеева, найдены и еще некоторые, существования которых и он не предполагал.

Другой факт: Гонорий Бальзак, один из величайших художников, француз, романист, наблюдая психологию людей, указал в одном из своих романов, что в организме человека, наверное, действуют какие-то мощные, неизвестные науке соки, которыми и объясняются различные психофизические свойства организма. Прошло несколько десятков лет, наука открыла в организме человека несколько ранее неизвестных желез, вырабатывающих эти соки - "гормоны" - и создала глубоко важное учение о "внутренней секреции". Таких совпадений между творческой работой ученых и крупных литераторов - немало. Ломоносов, Гёте были одновременно поэтами и учеными, так же как романист Стриндберг,- он первый в своем романе "Капитан Коль" заговорил о возможности добывать азот из воздуха.

Искусство словесного творчества, искусство создания характеров и "типов", требует воображения, догадки, "выдумки". Описав одного знакомого ему лавочника, чиновника, рабочего, литератор сделает более или менее удачную фотографию именно одного человека, но это будет лишь фотография, лишенная социально-воспитательного значения, и она почти ничего не даст для расширения, углубления нашего познания о человеке, о жизни.

Но если писатель сумеет отвлечь от каждого из двадцати - пятидесяти, из сотни лавочников, чиновников, рабочих наиболее характерные классовые черты, привычки, вкусы, жесты, верования, ход речи и т. д.,- отвлечь и объединить их в одном лавочнике, чиновнике, рабочем, этим приемом писатель создаст "тип",- это будет искусство. Широта наблюдений, богатство житейского опыта нередко вооружают художника силою, которая преодолевает его личное отношение к фактам, его субъективизм. Бальзак субъективно был приверженцем буржуазного строя, но в своих романах он изобразил пошлость и подлость мещанства с поразительной, беспощадной ясностью. Есть много примеров, когда художник является объективным историком своего класса, своей эпохи. В этих случаях значение работы художника равноценно с работой ученого-естественника, который исследует условия существования и питания животных, причины размножения и вымирания, изображает картины их ожесточенной борьбы за жизнь.

В борьбе за жизнь инстинкт самозащиты развил в человеке две мощные творческие силы: познание и воображение. Познание - это способность наблюдать, сравнивать, изучать явления природы и факты социальной жизни, короче говоря: познание - есть мышление. Воображение тоже, в сущности своей, мышление о мире, но мышление по преимуществу образами, "художественное"; можно сказать, что воображение - это способность придавать стихийным явлениям природы и вещам человеческие качества, чувствования, даже намерения.

Максим Горький

Как я учился

Когда мне было лет шесть-семь, мой дед начал учить меня грамоте. Было это так.

Однажды вечером он достал откуда-то тоненькую книжку, хлопнул ею себя по ладони, меня по голове и весело сказал:

– Ну, скула калмыцкая, садись учить азбуку! Видишь фигуру? Это – «аз». Говори: «аз»! Это – «буки», это – «веди». Понял?

Он ткнул пальцем во вторую букву.

– Это – что?

– «Буки».

– «Веди».

– А это? – Он указал на пятую букву.

– Не знаю.

– «Добро». Ну – это какая?

– Попал! Говори – «глаголь», «добро», «есть», «живёте»!

Он обнял меня за шею крепкой, горячей рукой и тыкал пальцами в буквы азбуки, лежавшей под носом у меня, и кричал, всё повышая голос:

– «Земля»! «Люди»!

Мне было занятно видеть, что знакомые слова – добро, есть, живёте, земля, люди – изображаются на бумаге незатейливыми, маленькими знаками, и я легко запоминал их фигуры. Часа два дед гонял меня по азбуке, и в конце урока я без ошибки называл более десяти букв, совершенно не понимая, зачем это нужно и как можно читать, зная названия буквенных знаков азбуки.

Насколько легче учиться грамоте теперь, по звуковому способу, когда «а» так и произносится – «а», а не «аз», «в» – так и есть «в», а не «веди». Великую благодарность заслужили учёные люди, придумавшие звуковой приём обучения азбуке, – сколько детских сил сохраняется благодаря этому и насколько быстрее идёт усвоение грамоты! Так – повсюду наука стремится облегчить труд человека и сберечь его силы от излишней траты.

Я запомнил всю азбуку дня в три, и вот наступило время учить слога, составлять из букв слова, Теперь, по звуковому способу, это делается просто, человек произносит звуки: «о», «к», «н», «о» и сразу же слышит, что он сказал определённое, знакомое ему слово – «окно».

Я учился иначе: для того, чтоб сказать слово – «окно», я должен был проговорить длинную бессмыслицу: «он-како-наш-он-но=окно». Ещё труднее и непонятнее складывались многосложные слова, например: чтобы сложить слово «половица», нужно было выговорить «покой-он=по=по», «люди-он=ло=поло», «веди-ик=ви=полови», «цы-аз=ца=половица»! Или «червяк»: «червь-есть=че», «рцы-веди-яз=рвя=червя», «како-ер=къ=червякъ»!

Эта путаница бессмысленных слогов страшно утомляла меня, мозг быстро уставал, соображение не работало, я говорил смешную чепуху и сам хохотал над нею, а дед бил меня за это по затылку или порол розгами. Но нельзя было не хохотать, говоря такую чепуху, как например: «мыслете-он=мо=мо», «рцы-добро-веди-ивин=рдвин=мордвинъ»; или: «буки-аз=ба=ба, «ша-како-иже-ки=шки=башки», «арцы-ер=башкиръ»! Понятно, что вместо «мордвин», я говорил «мордин», вместо «башкир» «шибир», однажды сказал вместо «богоподобен» «болтоподобен», а вместо «епископ» «скопидом». За эти ошибки дед жестоко порол меня розгами или трепал за волосы до головной боли.

А ошибки были неизбежны, потому что в таком чтении слова трудно понять, приходилось догадываться о смысле их и говорить не то слово, которое прочитал, да не понял, а похожее на него по звукам. Читаешь «рукоделье», а говоришь – «мукосей», читаешь «кружева», говоришь «жевать».

Долго – с месяц и больше – маялся я на изучении слогов, но стало ещё трудней, когда дед заставил меня читать псалтырь, написанный на церковно-славянском языке. Дед хорошо и бойко читал на этом языке, но он сам плохо понимал его различие от гражданской азбук. Для меня явились новые буквы «пса», «кси», дед не мог объяснить, откуда они, бил меня кулаками по голове и приговаривал:

– Не «покой», дьяволёнок, а «пса», «пса», «пса»!

Это была пытка, она продолжалась месяца четыре, в конце концов я научился читать и «по-граждански» и «по-церковному», но получил решительное отвращение и вражду к чтению и книгам.

Осенью меня отдали в школу, но через несколько недель я заболел оспой и учение прервалось, к немалой радости моей. Но через год меня снова сунули в школу – уже другую.

Я пришёл туда в материных башмаках, в пальтишке, перешитом из бабушкиной кофты, в жёлтой рубахе и штанах «навыпуск», всё это сразу было осмеяно, за жёлтую рубаху я получил прозвище «бубнового туза». С мальчиками я скоро поладил, но учитель и поп невзлюбили меня.

Учитель был жёлтый, лысый, у него постоянно текла кровь из носа, он являлся в класс, заткнув ноздри ватой, садился за стол, гнусаво спрашивал уроки и вдруг, замолчав на полуслове, вытаскивал вату из ноздрей, разглядывал её, качая головою. Лицо у него было плоское, медное, окисшее, в морщинах лежала какая-то прозелень, особенно уродовали это лицо совершенно лишние на нём оловянные глаза, так неприятно прилипавшие к моему лицу, что всегда хотелось вытереть щёки ладонью.

Несколько дней я сидел в первом отделении, на передней парте, почти вплоть к столу учителя, – это было нестерпимо, казалось он никого не видит, кроме меня, он гнусил всё время:

– Песко-ов, перемени рубаху-у! Песко-ов, не вози ногами! Песков, опять у тебя с обуви луза натекла-а!

Я платил ему за это диким озорством: однажды достал половину арбуза, выдолбил её и привязал на нитке к блоку двери в полутёмных сенях. Когда дверь открылась – арбуз взъехал вверх, а когда учитель притворил дверь – арбуз шапкой сел ему прямо на лысину. Сторож отвёл меня с запиской учителя домой, и я расплатился за эту шалость своей шкурой.

В другой раз я насыпал в ящик его стола нюхательного табаку, он так расчихался, что ушёл из класса, прислав вместо себя зятя своего – офицера, который заставил весь класс петь «Боже, царя храни» и «Ах, ты, воля, моя воля». Тех, кто пел неверно, он щёлкал линейкой по головам как-то особенно звучно и смешно, но не больно.

Законоучитель, красивый и молодой, пышноволосый поп, невзлюбил меня за то, что у меня не было «Священной истории ветхого и нового завета» и за то, что я передразнивал его манеру говорить.

Являясь в класс, он первым делом спрашивал меня:

– Пешков, книгу принёс или нет? Да. Книгу?

Я отвечал:

– Нет. Не принёс. Да.

– Что – да?

– Ну, и – ступай домой. Да. Домой. Ибо тебя учить я не намерен. Да. Не намерен.

Это меня не очень огорчало, я уходил и до конца уроков шатался по грязным улицам слободы, присматривался к её шумной жизни.

Несмотря на то, что я учился сносно, мне скоро было сказано, что меня выгонят из школы за недостойное поведение. Я приуныл – это грозило мне великими неприятностями.

Но явилась помощь – в школу неожиданно приехал епископ Хрисанф.

Когда он, маленький, в широкой чёрной одежде сел за стол, высвободил руки из рукавов и сказал:

«Ну, давайте беседовать, дети мои!» – в классе сразу стало тепло, весело, повеяло незнакомо приятным.

Максим Горький

Как я учился

Когда мне было лет шесть-семь, мой дед начал учить меня грамоте. Было это так.

Однажды вечером он достал откуда-то тоненькую книжку, хлопнул ею себя по ладони, меня по голове и весело сказал:

– Ну, скула калмыцкая, садись учить азбуку! Видишь фигуру? Это – «аз». Говори: «аз»! Это – «буки», это – «веди». Понял?

Он ткнул пальцем во вторую букву.

– Это – что?

– «Буки».

– «Веди».

– А это? – Он указал на пятую букву.

– Не знаю.

– «Добро». Ну – это какая?

– Попал! Говори – «глаголь», «добро», «есть», «живёте»!

Он обнял меня за шею крепкой, горячей рукой и тыкал пальцами в буквы азбуки, лежавшей под носом у меня, и кричал, всё повышая голос:

– «Земля»! «Люди»!

Мне было занятно видеть, что знакомые слова – добро, есть, живёте, земля, люди – изображаются на бумаге незатейливыми, маленькими знаками, и я легко запоминал их фигуры. Часа два дед гонял меня по азбуке, и в конце урока я без ошибки называл более десяти букв, совершенно не понимая, зачем это нужно и как можно читать, зная названия буквенных знаков азбуки.

Насколько легче учиться грамоте теперь, по звуковому способу, когда «а» так и произносится – «а», а не «аз», «в» – так и есть «в», а не «веди». Великую благодарность заслужили учёные люди, придумавшие звуковой приём обучения азбуке, – сколько детских сил сохраняется благодаря этому и насколько быстрее идёт усвоение грамоты! Так – повсюду наука стремится облегчить труд человека и сберечь его силы от излишней траты.

Я запомнил всю азбуку дня в три, и вот наступило время учить слога, составлять из букв слова, Теперь, по звуковому способу, это делается просто, человек произносит звуки: «о», «к», «н», «о» и сразу же слышит, что он сказал определённое, знакомое ему слово – «окно».

Я учился иначе: для того, чтоб сказать слово – «окно», я должен был проговорить длинную бессмыслицу: «он-како-наш-он-но=окно». Ещё труднее и непонятнее складывались многосложные слова, например: чтобы сложить слово «половица», нужно было выговорить «покой-он=по=по», «люди- он=ло=поло», «веди-ик=ви=полови», «цы-аз=ца=половица»! Или «червяк»: «червь-есть=че», «рцы- веди-яз=рвя=червя», «како-ер=къ=червякъ»!

Эта путаница бессмысленных слогов страшно утомляла меня, мозг быстро уставал, соображение не работало, я говорил смешную чепуху и сам хохотал над нею, а дед бил меня за это по затылку или порол розгами. Но нельзя было не хохотать, говоря такую чепуху, как например: «мыслете-он=мо=мо», «рцы- добро-веди-ивин=рдвин=мордвинъ»; или: «буки-аз=ба=ба, «ша-како-иже-ки=шки=башки», «арцы- ер=башкиръ»! Понятно, что вместо «мордвин», я говорил «мордин», вместо «башкир» «шибир», однажды сказал вместо «богоподобен» «болтоподобен», а вместо «епископ» «скопидом». За эти ошибки дед жестоко порол меня розгами или трепал за волосы до головной боли.

А ошибки были неизбежны, потому что в таком чтении слова трудно понять, приходилось догадываться о смысле их и говорить не то слово, которое прочитал, да не понял, а похожее на него по звукам. Читаешь «рукоделье», а говоришь – «мукосей», читаешь «кружева», говоришь «жевать».

Долго – с месяц и больше – маялся я на изучении слогов, но стало ещё трудней, когда дед заставил меня читать псалтырь, написанный на церковно-славянском языке. Дед хорошо и бойко читал на этом языке, но он сам плохо понимал его различие от гражданской азбук. Для меня явились новые буквы «пса», «кси», дед не мог объяснить, откуда они, бил меня кулаками по голове и приговаривал:

– Не «покой», дьяволёнок, а «пса», «пса», «пса»!

Это была пытка, она продолжалась месяца четыре, в конце концов я научился читать и «по- граждански» и «по-церковному», но получил решительное отвращение и вражду к чтению и

Осенью меня отдали в школу, но через несколько недель я заболел оспой и учение прервалось, к немалой радости моей. Но через год меня снова сунули в школу – уже другую.

Я пришёл туда в материных башмаках, в пальтишке, перешитом из бабушкиной кофты, в жёлтой рубахе и штанах «навыпуск», всё это сразу было осмеяно, за жёлтую рубаху я получил прозвище «бубнового туза». С мальчиками я скоро поладил, но учитель и поп невзлюбили меня.

Учитель был жёлтый, лысый, у него постоянно текла кровь из носа, он являлся в класс, заткнув ноздри ватой, садился за стол, гнусаво спрашивал уроки и вдруг, замолчав на полуслове, вытаскивал вату из ноздрей, разглядывал её, качая головою. Лицо у него было плоское, медное, окисшее, в морщинах лежала какая-то прозелень, особенно уродовали это лицо совершенно лишние на нём оловянные глаза, так неприятно прилипавшие к моему лицу, что всегда хотелось вытереть щёки ладонью.

Несколько дней я сидел в первом отделении, на передней парте, почти вплоть к столу учителя, – это было нестерпимо, казалось он никого не видит, кроме меня, он гнусил всё время:

– Песко-ов, перемени рубаху-у! Песко-ов, не вози ногами! Песков, опять у тебя с обуви луза натекла-а!

Я платил ему за это диким озорством: однажды достал половину арбуза, выдолбил её и привязал на нитке к блоку двери в полутёмных сенях. Когда дверь открылась – арбуз взъехал вверх, а когда учитель притворил дверь – арбуз шапкой сел ему прямо на лысину. Сторож отвёл меня с запиской учителя домой, и я расплатился за эту шалость своей шкурой.

В другой раз я насыпал в ящик его стола нюхательного табаку, он так расчихался, что ушёл из класса, прислав вместо себя зятя своего – офицера, который заставил весь класс петь «Боже, царя храни» и «Ах, ты, воля, моя воля». Тех, кто пел неверно, он щёлкал линейкой по головам как-то особенно звучно и смешно, но не больно.

Законоучитель, красивый и молодой, пышноволосый поп, невзлюбил меня за то, что у меня не было «Священной истории ветхого и нового завета» и за то, что я передразнивал его манеру говорить.

Являясь в класс, он первым делом спрашивал меня:

– Пешков, книгу принёс или нет? Да. Книгу?

Я отвечал:

– Нет. Не принёс. Да.

– Что – да?

– Ну, и – ступай домой. Да. Домой. Ибо тебя учить я не намерен. Да. Не намерен.

Это меня не очень огорчало, я уходил и до конца уроков шатался по грязным улицам слободы, присматривался к её шумной жизни.

Несмотря на то, что я учился сносно, мне скоро было сказано, что меня выгонят из школы за

КАК Я УЧИЛСЯ НА ОШИБКАХ

ВОСПОМИНАНИЯ С ЛЕГКОЙ ПЕЧАЛЬЮ

На девятом десятке лет мне преимущественно вспоминается первая половина прожитой жизни. Видимо, тогда каждый день обретал для меня значимость в большей мере, чем в последующие годы, особенно ныне.

Да не только для меня. Один мой старый друг сказал мне:

Представляешь, я четко помню все события своей жизни до возраста 35 - 40 лет, а позже жизнь всё больше становилась каким-то монотонным потоком, из которого память извлекает для хранения всё меньше чего-то значительного.

Не хочу утверждать, что это всеобщая закономерность, но я её постоянно ощущаю.

И почему-то особенно часто память возвращает меня к тем ошибочным поступкам уже далеких лет, начиная с детства, которые сопровождали мое личностное становление, даря мне крупицы мудрости. Да, на ошибках учатся - с этой русской пословицей не поспоришь. К счастью, я обошелся без трагических оплошностей, поэтому сегодня вспоминаю их с легкой печалью, не более, при этом иногда и улыбаюсь.

Мне подумалось, что те мои воспоминания могут коснуться и души других людей. И решил я собрать некоторые из них в единое эссе. Позвольте, уважаемые читатели, предложить это повествование вашему вниманию.

В том марте приближалась к окончанию моя учеба то ли во втором, то ли в третьем классе - точно не помню. Значит, шел 1946-й или 1947-й год. Наша семья жила в Москве, в так называемом доме нефтяников, расположенном возле Москвы-реки со стороны Киевского вокзала, между двумя красивыми мостами: Бородинским и тем, по которому ездили поезда метро между станциями "Смоленская" и "Киевская".

Нет, официально наш недостроенный дом, точнее, его уже заселенное восьмиэтажное крыло, домом нефтяников не назывался, но в нашем окружении такое его название слышалось часто. И не случайно. В нем получили жилплощадь многие работники нефтяной отрасли, например видный геолог Михаил Федорович Мирчинк, изобретатель турбобура (гордости отечественной буровой техники) Ролен Арсеньевич Иоаннесян, крупный специалист по технологии бурения Николай Степанович Тимофеев, известный ученый в области разработки нефтяных месторождений Владимир Николаевич Щелкачев и другие специалисты.

Получил жилье и мой отец - нефтяник-машиностроитель, назначенный директором завода экспериментальных машин.

Однако я намерен коротко рассказать не о нашем доме и его обитателях, а о своей оплошности в праздничный день 8 марта. А то, что я изложил вначале - просто попутная информация, чтобы приблизить читателя к той обстановке, в которой я тогда находился. Добавлю ещё, что семья наша состояла из моих мамы и папы, бабушки, меня и маленькой сестренки.

Я уже понимал, что 8 марта женщинам надо дарить сувениры. Конечно, можно было нарисовать для мамы и бабушки какие-то праздничные открытки (что я и делал впоследствии), но в тот раз у меня возникло желание попросить у папы немного денег и купить им подарочки в парфюмерно-галантерейном магазине, который находился рядом, возле Бородинского моста. Папа одобрил мое желание и дал мне денег, которых хватало, чтобы купить губную помаду для мамы и пудреницу для бабушки.

Сунув деньги в карман курточки, я с воодушевлением побежал в магазин. Там начал рассматривать товары под стеклом прилавка. Протиснуться к прилавку было не очень просто, поскольку покупателей в магазинчике оказалось немало.

Через несколько минут я показал продавщице, какие помада и пудреница мне нужны и вытащил из кармана деньги... И с ужасом понял, что от денег осталась лишь случайно уцелевшая их долька - остальное кто-то умело забрал из моего кармана.

Продавщица поняла по моему лицу, какая неприятность со мной случилась, и предложила мне приобрести две пластмассовые расчески - одну поменьше, другую побольше. Но мне показалось, что я могу поступить более интересно: подарю маме пудреницу и маленькую расческу, а поскольку эта расческа её вряд ли заинтересует (у нее есть более хорошая), она не станет её искать среди своих вещей. Я потихоньку возьму эту расческу и подарю её бабушке. На пудреницу и маленькую расческу оставшихся денег хватило.

Сначала и мама, и бабушка обрадовались полученным от меня подаркам. Но чуть позже моя затея обернулась печальной ситуацией. Передо мной предстали трое - папа, мама и бабушка - со строгими лицами. И папа спросил:

Куда ты дел часть денег?

Я сразу осознал, как некрасиво поступил, осуществив свою дурацкую хитрость. Помню, заплакал и рассказал, как всё было. К счастью, шел праздничный вечер, и никто не хотел всерьез огорчаться. Я был прощен, и вскоре мы всей семьей пили чай с моим любимым бисквитным тортом.

С того дня я стал бдительно следить за своими карманами в общественных местах...

МОЙ ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ ШКОЛЬНЫХ ЛЕТ

С восьмого по десятый класс я учился в очень молодом городе Ангарске Иркутской области, куда направили на работу из Москвы моего отца. Там он был главным инженером, а через несколько лет и директором одного из заводов только что построенного крупного нефтехимического комбината.

В Москве в те годы школы ещё оставались мужскими и женскими, а в Ангарске девчонки и мальчишки учились вместе. Мне это сразу понравилось: в смешанном классе было и уютнее, и веселее. При этом мы, оторванные от прежних друзей, невольно тянулись к дружбе в новом для всех нас классе. И класс стал таким дружным, что эта дружба не остыла до сих пор, когда я осваиваю девятый десяток лет. Конечно, многих уже нет в жизни, но кое с кем ещё переписываемся и перезваниваемся, несмотря на то, что разбросаны по городам и даже континентам.

К сожалению, недавно мы потеряли нашего одноклассника, моего верного друга, закончившего свою жизнь профессором одного из военных учебных заведений. Назову его Виталий Чернышов. Он появился в Ангарске и вошел в наш коллектив, когда мы начали учиться в девятом классе. И сразу обрел твердый авторитет. В нем уже тогда чувствовался будущий офицер: был подтянут, говорил чеканно и очень четко выражал мысли, терпеть не мог демагогов и пустых болтунов - они побаивались его стреляющих словесных реакций. Мне и в школе и после неё грела душу дружба с ним, хотя многие годы она поддерживалась лишь телефонными контактами да перепиской. Живые встречи были очень редкими.

К счастью, нашу дружбу не смогла поколебать одна моя оплошность в десятом классе, которая породила и его проступок. Но всё это несколько повредило репутации нашего класса в сознании любимой учительницы математики, нашего классного руководителя Надежды Ивановны.

Когда мы стали десятиклассниками и отчетливо предчувствовали скорое расставание друг с другом, у нас появилась традиция отмечать с друзьями свои дни рождения. Такие вечеринки стали регулярными в наших квартирах. Конечно, пригласить к себе весь класс было невозможно - не в хоромах же мы жили. Это мы все понимали, и никто не обижался за отсутствие приглашения, все без всяких деклараций приняли единственно возможный принцип - приглашать не более 10 - 12 ближайших друзей. Иногда на таких встречах присутствовала и наша Надежда Ивановна. По какому принципу она выбирала встречи, где будет присутствовать, мне до сих пор неведомо, но никаких обид на неё я не замечал.

В марте наступил и мой черед отметить своё семнадцатилетие. Я тоже пригласил человек двенадцать. Мама позаботилась об угощении гостей (помнится, это была еда штучного типа, соки и немного шампанского). А в прихожей происходили танцы под патефонную музыку: вальс и танго. Было шумно и весело. Через некоторое время мои родители, чтобы не смущать молодежь, закрылись в своей комнате.

…Вдруг дедушка, достав откуда-то новенькую книжку, громко шлёпнул ею по ладони и бодро позвал меня:
- Ну-ка, ты, пермяк, солёны уши, поди сюда! Садись, скула калмыцкая. Видишь фигуру? Это - аз.
Говори: аз! Буки! Веди! Это - что?
- Буки.
- Попал! Это?
- Веди.
- Врешь, аз! Гляди: глаголь, добро, есть, - это что?
- Добро.
- Попал! Это?
- Глаголь.
- Верно! А это?
- Аз.
Вступилась бабушка:
- Лежал бы ты, отец, смирно...
- Стой, молчи! Это мне в пору, а то меня мысли одолевают. Валяй, Лексей!
Он обнял меня за шею горячей, влажной рукою и через плечо моё тыкал пальцем в буквы, держа книжку под носом моим. От него жарко пахло уксусом, потом и печеным луком, я почти задыхался, а он, приходя в ярость, хрипел и кричал в ухо мне:
- Земля! Люди!
Слова были знакомы, но славянские знаки не отвечали им: «земля» походила на червяка, «глаголь» - на сутулого Григория, «я» - на бабушку со мною, а в дедушке было что-то общее со всеми буквами азбуки. Он долго гонял меня по алфавиту, спрашивая и в ряд и вразбивку; он заразил меня своей горячей яростью, я вспотел и кричал во всё горло. Это смешило его; хватаясь за грудь, кашляя, он мял книгу и хрипел:
- Мать, ты гляди, как взвился, а? Ах, лихорадка астраханская, чего ты орешь, чего?
- Это вы кричите...
Мне весело было смотреть на него и на бабушку: она, облокотясь о стол, упираясь кулаком в щёки, смотрела на нас и негромко смеялась, говоря:
- Да будет вам надрываться-то!..
Дед объяснял мне дружески:
- Я кричу, потому что я нездоровый, а ты чего?
И говорил бабушке, встряхивая мокрой головою:
- А неверно поняла покойница Наталья, что памяти у него нету; память, слава богу, лошадиная!
Вали дальше, курнос!
Наконец он шутливо столкнул меня с кровати.
- Будет! Держи книжку. Завтра ты мне всю азбуку без ошибки скажешь, и за это я тебе дам пятак....

Вскоре я уже читал по складам Псалтырь; обыкновенно этим занимались после вечернего чая, и каждый раз я должен был прочитать псалом.
- Буки-люди-аз-ла-бла; живе-те-иже-же блаже; наш-ер-блажен, - выговаривал я, водя указкой по странице, и от скуки спрашивал:
- Блажен муж, - это дядя Яков?
- Вот я тресну тебя по затылку, ты и поймешь, кто блажен муж! - сердито фыркая, говорил дед, но я чувствовал, что он сердится только по привычке, для порядка.
И почти никогда не ошибался: через минуту дед, видимо, забыв обо мне, ворчал:
- Н-да, по игре да песням он - царь Давид, а по делам - Авессалом ядовит! Песнотворец, словотёр, балагур... Эх вы-и! «Скакаше, играя веселыми ногами», а далеко доскачете? Вот - далеко ли?
Я переставал читать, прислушиваясь, поглядывая в его хмурое, озабоченное лицо; глаза его, прищурясь, смотрели куда-то через меня, в них светилось грустное, тёплое чувство, и я уже знал, что сейчас обычная суровость деда тает в нём. Он дробно стучал тонкими пальцами по столу, блестели окрашенные ногти, шевелились золотые брови.
- Дедушка!
- Ась?
- Расскажите что-нибудь.
- А ты читай, ленивый мужик! - ворчливо говорил он, точно проснувшись, протирая пальцами глаза. - Побасенки любишь, а Псалтырь не любишь...
Но я подозревал, что он и сам любит побасенки больше Псалтыря; он знал его почти весь на память, прочитывая, по обету, каждый вечер, перед сном, кафизму вслух и так, как дьячки в церкви читают часослов.
Я усердно просил его, и старик, становясь все мягче, уступал мне.
- Ну, ин ладно! Псалтырь навсегда с тобой останется, а мне скоро к богу на суд идти...
Отвалившись на вышитую шерстями спинку старинного кресла и всё плотнее прижимаясь к ней, вскинув голову, глядя в потолок, он тихо и задумчиво рассказывал про старину...

М. Горький. Из повести «Детство» (1912-1913)

Для маленьких детей М. Горький написал сказку «Воробьишка».